Земля не выдает своих дочерей и внучек в замужество "за двор", то есть в люди, а берет зятьев в свой дом, и таким образом семья его растет с большою быстротой. В последние годы в его семье родится более десяти детей. Многочисленной семье своей Земля ведет строгую статистику. У него есть особая тетрадка, куда он записывает имя, время рождения и крещение каждого ребенка, рожденного в его большой семье. Когда привезут с какого-нибудь из пяти его хуторов крестить ребенка и окрестят, Захар Абрамович запишет его имя в тетрадку, подведет итог и скажет своей жене:
— Теперь, старуха, у нас двенадцать Иванов, семь Андрюшек, девять Настюшек, четыре Акулины, три Марины.
Этих Настюшек и Андрюшек в семье Захара Абрамовича расплодилось такое множество и, что главное, такого поразительного сходства в типе и породе, что в последние годы в семье этой был такой случай… Захар Абрамович женил в один день сразу трех внуков. Для публики это было так занимательно, что смотреть на эту тройную свадьбу приходили и приезжали из дальних мест. Двое из этих внуков были близнецы и так похожи ростом и лицом друг на друга, что часто даже родители их не различали и называли Ивана Петром, а Петра Иваном. На свадьбе, чтобы невесты и их родственники не ошиблись в женихах, одного из них, для приметы, должны были перевязать белым платком.
Вся эта многочисленная семья жила на свете, конечно, исключительно трудами рук своих; но, читая превосходнейшие страницы г-на Тимощенкова, в которых разработаны подробности трудовой жизни семьи Захара Абрамовича — эту неустанную борьбу с природой, со зверем, с хищной птицей, с бурями, метелями, неурожаями, падежами скота, болезнями и бедами в жизни людей и т. д., — вы ни на одну минуту не останавливаетесь на трудности этой трудовой жизни, а, напротив, каждую минуту ощущаете безмерную зависть к ее всестороннему разнообразию.
Прочитавши, например, страничку о трудовой жизни какого-нибудь студента или студентки, попробовавших научиться жить "своим трудом" под руководством какого-нибудь опытного сельского хозяина (примеры этому не редки), чувствуешь именно труд, несчастье попасть в такое нелепое положение. Легкое ли дело — жить в какой-то мурье, есть "серые щи", от которых "пучит", получать 30 копеек поденной платы и… утешаться только тем, что каждый кусок заработан своим трудом и что не в праздности, а в труде прошел целый день, с трех часов утра до девяти вечера, и что, наконец, лег спать не на постель, а на сырой пол, а в конце концов даже и угорел до полусмерти. Неужели это-то и есть народное? Это тиранство — и нужда и горе, от которого всеми способами желал бы вырваться каждый батрак! И вовсе неудивительно, что этот батрак с иронией смотрит на "барина", который "бросил город", начинает жить "по-народному", полагая, что если его ударит сто раз в день пот, да надорвет он себе внутренности, да затрещит у него спина, так это самое и есть трудовая жизнь. Не думаю, чтобы, например, такой писатель, как Крафт-Эбинг, в своей книге "Наш нервный век" придавал именно такое каторжное значение крестьянскому труду, на который он указывает как на целебное средство от многих язв, изнуряющих современное культурное общество. Сравнив духовную жизнь нашего поколения с хищническим способом земледелия и говоря, что злоупотребление духовными силами доведено в наше время до полной непроизводительности, он советует следующее: чтобы не истощить почвы, земледелец прибегает к плодопеременной системе. "Как изменилась бы судьба потомков умственных деятелей, если бы дети и внуки последних, придерживаясь подобной плодопеременной системы, обратились к первобытному назначению человеческой деятельности — сельскому хозяйству". Если "сельское хозяйство" понимать "по-нашему", то есть в смысле рабочей избы с тараканами, серыми щами, вспученным животом, ломотой и простудой "во всех суставах", так, мне кажется, незачем ездить ни к г-ну Энгельгардту, ни в Едимоново. Стоит только поговорить с любым рабочим, чтоб узнать, что и он точно так же, как и "интеллигентный работник", спит в мурье, страдает нутром и вообще совершенно замучен. За такими прелестями решительно нет надобности ходить в деревню; в городе можно не только "натрудить" руки, спину и вообще закряхтеть от работы, а и в котле с кипятком, например, свариться на фабрике, и с крыши упасть, и разбиться вдребезги. Если так, то слова: сам своими руками — тоже не имеют ни малейшего смысла. Кто ж это работает и где бы то ни было не своими руками? Даже вор — и тот сам своими руками взламывает замки, а взломать иной замок будет иногда потруднее, чем выкорчевать пень или привезти бочку воды.
Вот почему, читая хронику жизни Захара Абрамовича, читатель невольно останавливает свое внимание не на обилии хозяйственного опыта, накопленного Захаром Абрамовичем в долгие годы его трудовой жизни (и, кстати сказать, в высшей степени интересного), а главным образом на обилии нервной деятельности этого человека и вполне однородно живущей с ним его семьи. Он живет как простой муоюик: поле, скотина, изба — вот и все. Но ведь это только аппарат жизни, такой же простой и нехитрый, как, положим, и аппарат телеграфа. Очень нехитрый этот телеграфный аппарат по внешнему виду, однако при его помощи можно разговаривать со всем светом, точно так же и нехитрый аппарат жизни Захара Абрамовича дает ему возможность соприкасаться и жить в широком разнообразии явлений, доступных человеку на белом свете. Чего только этому "мужику" не надо знать, чего только ему не нужно предвидеть, предугадать, обобщить! Вот у него табуны лошадей, стада овец. Ему нужно sa год предвидеть, будет ли чем прокормить скот в будущем году; надобно ему знать, какая будет зима, какая весна; он должен напряженно изучать всевозможные метеорологические изменения, помнить тысячи примет, не упускать из вида ни цвета облаков, ни манеры падения снега, ни того, где полевая мышь вьет гнездо. Он должен знать жизнь, нравы, замашки этой мыши до тонкости; прогляди он примету, не сообрази, не заготовь заранее сена и т. д. — и у него погибнут тысячи овец, лошадей… Он должен соприкасаться мыслью с тысячами такого рода знаний, которые в культурном обществе составляют целые науки. Он знает, как лечить детей, больных вообще, как лечить скот, знает лекарства, травы, заговоры; ему нужно знать и о небе, и о земле, и о воде; ему надобно иметь железные мускулы, чтобы убить с одного размаха волка; ему надобно иметь нежное сердце, чтобы, заметив лихого человека, ублаготворить его, прежде чем он задумает сделать зло; ему надобно иметь удивительное зрение, чтобы за десятки верст видеть то, что не видно человеку с нормальным зрением; он должен иметь тонкий слух, чтобы слышать, как за десятки верст ходит табун и не напал ли на него лихой зверь или лихая птица. Словом, и физически и нравственно он беспрерывно в работе, и вот только эту-то разносторонность и беспрерывность живой духовной деятельности и надобно пристально изучать в народной жизни, чтобы видеть, как разносторонне хочет жить человек и как убийственно несправедлив, ужасен (к сожалению, нам этот ужас не вполне ясен) строй жизни культурного общества, как говорит Крафт-Эбинг, духовная жизнь истощена, как поле высосано хищником, Сравните количество труда деревенской бабы и городской швеи. Где этого труда больше? Бабе нужно сделать все самой; она родит, воспитывает детей, нянчит их, кормит, сама одевается и одевает всех, ходит за скотиной, за птицей, носит дрова — одним словом, глядя со стороны, минуты у нее нет покоя. А швея только шьет — ни поднять тяжелого ведра, ни пойти за скотом в поле, ни стряпать, ни ткать, ни прясть, ни жать — ничего этого не нужно, только — шей, шей, шей!.. А ведь положение швеи ужасно, тогда как положение бабы вовсе не внушает ужаса. Баба живет вся, а швея высосана нелепым строем жизни, истощена, как земля хищником, который пять лет подряд собирает с нее только пшеницу, то есть тоже — шей, шей, шей!