Письма с дороги - Страница 58


К оглавлению

58

Сколько раз на своем веку я видел художественные произведения, в которых художник старался меня, зрителя, пленить женской красотой: соберет иной штук двадцать женских фигур и, чтоб сразу потрясти меня, разденет их, бедных до нага, усадит около какой-нибудь двухаршинной лужи, разложит их по берегам этой трясины в самых вопиющих положениях, как ему угодно, без зазрения совести. Словом, на разные манеры хотят нас восхитить женской красотой, — и, сколько я ни помню, никогда от созерцания таких художественных произведений не получалось впечатление жизни, радости жить на свете, без всяких объяснений и толкований, дополнений и комментариев. Не получалось именно впечатления красоты, распрямляющей душу и говорящей измученному человеку: "не робей!" Напротив, всегда возбуждалась какая-то тяжесть неопрятного состояния духа, ограниченность впечатления и мысль о прахе и тлене.

А вот здесь, в толпе этой деревенской молодежи, свободно выросшей в широком разнообразии трудовой жизни, счастливой тем, что эта жизнь требует отклика всех человеческих способностей, желаний и свойств, — вот они в простом, даже мизерном деле проявляют (не ведомо как и в чем) такую красоту живого человека, что жить на свете кажется радостью, а мертвая тоска, безнадежность сутолоки жизни, привезенная с собою из условий ненародного строя жизни, исчезает, как удушливый дым: начинаешь видеть солнце, рад, что оно светит и греет…

— Кто желает — иди кипы таскать на баржу! — громко на весь сарай провозгласил приказчик, и масса девушек, оставив свою работу, хлынула на воздух.

Нужно было видеть, что они сумели сделать с этим уродом — кипой шерсти, обтянутой железными обручами. Если бы это дело делал мужик, — куль или кипа непременно бы преобладали над ним; мужик бы, надседаясь, упирался в куль, а куль сопротивлялся; постоянно слышались бы понукания: "н-но! напирай, Михайла, напирай, пхай-пхай" и т. д. Совершенно не то вышло теперь; едва на этот упорный, неуклюжий куль налетала стая молодежи, как в нем как будто бы мгновенно пропадало все его кулевое величие и солидность. Он не только не упирался, а опрометью бросался от девчат, которые, казалось, только кружились и играли около него, как птицы. Что-то заячье проявилось в этом толстомясом существе: он как бы оглупел, летел сломя голову, вдруг стал стоймя, но тотчас же перевернулся через голову и в еще более глупом виде загремел куда-то в бездну, разверзшуюся в барже. И все это с такой непрерывною веселостью, шуткой, игрой между молодежью, что все, кто смотрел на это, получал впечатление просто детской радости — стоять и смотреть на это. А куль потерял всякий интерес, и никто на него не обращал внимания, хотя он и был в железных обручах и привык умничать над человеком… И вот для такого-то впечатления — радости жить на свете и видеть живого человека — не потребовалось никаких неопрятных приспособлений: все девчата одеты, хотя и в трехкопеечные ситцевые платьишки, хоть у всех у них и были загорелые ноги, мозолистые руки… и в то же время, несмотря на "черную работу", в них не пропала ни единая черта истинной красоты человеческой вообще и женской в частности.

4

Но, увы, читатель, — это только вначале "играет" жизнь, а труд исчезает в прелести этой игры. Эти триста молодых девушек еще только завязили коготок в железную лапу купона, но раз коготок увяз — так и всей птичке пропасть. Много еще в них живой души, живой непочатой силы жить; но дальнейший путь жизни их нехорош: без всякой жалости расхитит он и растащит живую душу. Среди рабочих, уже видавших виды, уже "обыкших" среди рабочих порядков и нравов, складывающихся по воле купона, слышатся иной раз глубоко омерзительные разговоры о женщинах, о тех самых, которых я видел еще играющими "как детей".

— Он что говорит про меня? — небрежно поплевывая подсолнухи, спрашивает один бывалый рабочий у другого, тоже бывалого; они встретились на железной дороге в вагоне.

— Он говорит, что по морде тебя бил за сестру… Я, говорит, ловко ему морду "разделал".

— По морде?

Продолжая плевать скорлупу, первый рабочий думает о чем-то и, подумав, говорит:

— Нет; врет он (такой-сякой), по морде он меня не бил…

— Он говорит, по морде, говорит, отжарил.

Опять что-то обдумывает тот, кого будто бы били по морде, и, поплевав скорлупу и подумав, опять не спеша произносит:

— По уху дал два раза, а по морде не бил… Это он врет!

— Ты чего с сестрой-то?

Рабочий опять подумал и очень небрежно ответил:

— Подлюга она была моя… очень просто!.. А он, брат ее (так и так), сманил ее к приказчику… Денег взял с приказчика… Я воротился из города, а она у приказчика. Утром дождался ее, ветрел, оттрепал за косы… Она — выть… Прибежал брат — хотел мне в рыло… Ну, я его пхнул… Тогда они меня вдвоем повалили, руки держат, ну и два раза по уху дал… А по морде не бил…

Я, слушая этот разговор, признаться сказать, не понял хорошенько — говорит ли он подруга или, как мне легко могло послышаться, подлюга, и, чтобы выйти из затруднения, спросил у рабочего точного ответа:

— Обыкновенно подлюга! Какое же ей имя, коли ежели на это идет?

— Да ведь вы сами совращаете?

Рабочий улыбнулся и сказал:

— Да ведь нам что под руку попало. Коли идет, так — чего же? А подлюга потому, что хорошая на это не пойдет!

— Отчего же бывают одни и другие?

Рабочий молчал и соображал, не покидая подсолнухов.

— Ежели у которой родитель строг, то она не позволит… А у которой родители строгости не имеют, так она и пошла через голову… Строгости нет — вот отчего!

58